Детство

Трубина Марфа Дмитриевна



СОДЕРЖАНИЕ

ТАК, ГОВОРЯТ, Я РОДИЛАСЬ
ОКРЕСТИЛИ...

ДЕНЬ, С КОТОРОГО Я ПОМНЮ СЕБЯ

МОИ НЕСЧАСТЬЯ

 

 

ТАК, ГОВОРЯТ, Я РОДИЛАСЬ

 

Жена и двое ребятишек Метри спят на полу. Сам он примостился на нарах прямо у двери, укрывшись старым сохманом. Светает. Сквозь выходящее на улицу оконце пробился розовый лучик утренней зари и осветил его худощавое, с острой рыжей бороденкой лицо. Во дворе пропел петух. Хозяин, будто и глаз не смыкал, проворно поднялся и, как был в белой холщовой, рубахе и крашеных домотканых шароварах, так и поспешил во двор узнать, какая нынче погода.

День обещал быть погожим. Да пора бы уж и разведриться – четыре дня кряду дул порывистый ветер, перемежаясь проливным дождем. Голубое небо кажется бездонным, на нем кое-где мерцают звезды. Заря разгорается все ярче и ярче.

Метри обрадовался хорошему утру. Можно будет дожать оставшуюся полоску овса, только выехать надо пораньше – не дай бог после обеда опять разненастится. С этими мыслями он подошел к амбару, снял с гвоздя онучи и лапти, быстро обулся. Зачерпнув ковш воды, наскоро ополоснул лицо, вернулся в сени. Потом пригладил пятернёй уже кое-где поседевшие волосы, надел на голову свалянный из грязновато-серой шерсти колпак.

Праски, буди детей, в поле пора, – открыв дверь в избу, сказал он жене – Яшку разогрей, а я пока за лошадью схожу. На обед огурцов соленых взять не забудь.

Ладно, ступай.

Сильно хлопнув дверью – пусть ребятишки скорее просыпаются, – Метри резво сбежал по ступенькам.

Когда солнце полностью выкатилось на небо, Метри, усадив в телегу жену, двоих детей – Ивана и Альдик, выехал со двора.

Дорога тянулась по яровому полю. После многодневного дождя она вся разбухла, и из-под колес с чавканьем и свистом разлеталась во все стороны жидкая грязь.

Овес-то, поди, мокрый весь, – оказала Праски.

Ничего, пока доедем – провянет,— подергивая вожжи, успокоил жену Метри.

Двенадцатилетний Иван и семилетняя Альдик дружно, как бельчата, жевали стручковый горох, беззаботно поглядывая по сторонам блестящими коричневыми глазенками, и договаривались, что как только кончат жать овес, сразу побегут в лес за орехами.

Зато жена Метри сидела задумчивая и грустная, скрестив руки на большом животе, и думала, кого же на сей раз ниспошлет ей пюлех: сына или дочь.

Но-о-о! Пошла, пошла! – понукал лошадь хозяин, то и дело посматривая на жену и думая о том же по-своему: «Родится сын – землицы бы прибавилось, сена-соломы чуть побольше бы стало. И телочку можно купить. Вырастет, глядишь, коровенка будет справная... Да, сына бы надо, сына... Уж скорей бы она разрешилась...»

Лошадь между тем уже свернула с дороги на знакомый загон шириною в сажень-другую. Да, урожай на нем доставляет мало радости – низенький, редкий овес местами не взошел и вовсе.

Все семейство принялось за работу. Отец с матерью встали по краям загона, дети – посередине. Маленькая Альдик старается не отстать от брата: он сноп свяжет – и у нее готов. А тот в свою очередь тянется за матерью. Узенькая полоска овса тает на глазах.

Ближе к обеду Праски почувствовала себя плохо. Подойдя к телеге, расстелила наземь сохман, прилегла. Метри, заметил это, поспешил к ней.

Что, Праски, худо тебе? – с испугом и жалостью глядя на жену, спросил Метри.

Изменившаяся с лица, с расширенными от боли глазами, жена ничего не ответила мужу, только сквозь сжатые зубы вырывался стон.

Эх, с утра не надо было тебе из дому трогаться, – укоряя себя и не зная, что делать, говорил Метри.

Да с утра ничего не было... Думала, поработаю нынче день...

Она с трудом поднялась и, пригнувшись, пошла за скирд.

Может, лошадь запрячь? – крикнул вслед жене Метри. Праски ничего не ответила.

Метри поспешил к лошади, что паслась н.а сжатом загоне, быстро привел ее и стал запрягать. Дети тоже побросали серпы и тревожно поглядывали в сторону скирда, где скрылась мать. Метри бросил на телегу пять-шесть снопов, распустил перевясла, чтобы было мягче.

Ну, готово, иди, Праски, садись! – позвал он, заворачивая лошадь к скирду. В эту минуту раздался звонкий плач ребенка. Бросив лошадь, Метри кинулся за скирд.

К-кого бог дал? – заикаясь от волнения, выдохнул он.

Дочь, – послышался недовольный и виноватый голос жены. Лицо Метри померкло, будто на него свалилось страшное горе.

А на влажном жнивье дрыгал хиленькими ножонками маленький, точно колодка для лаптя, живой комочек. Мать, склонившись над ним, перевязывала пуповину своим поясом. Огрубевшие от работы руки дрожали, а из глаз прямо на синенькое тельце дочери скатывались крупные, как горошины, слезы.

Не плачь, – успокаивал жену Метри, с горечью глядя на обеих. – Раз уж не суждено от бога, чего ж тут слезы лить. Эх, жизнь-горемыка...

Матъ, обернув новорожденную фартуком, с трудом поднялась с земли и тихо побрела к телеге. Метри укрыл жену сохманом, усадил на повозку. Лошадь, уставшая от ожидания, резво тронулась с места, лишь только хозяин взялся за вожжи, а выйдя на ровную дорогу, припустила рысцой.

Метри ссадил жену и дочь у двора и поспешил к дому тестя. Сообщив о прибавлении семейства, без лишних слов развернул лошадь и погнал в поле—до вечера надо было успеть дожать овес и свезти его в скирд.

Праски же, положив новорожденную на лавку в переднем углу, принялась за привычные домашние хлопоты: развела огонь и подвесила котел с водой – выкупать девочку, принесла из амбара старые, чисто выстиранные белые обноски – для пеленок, занесла корыто. Однако почувствовав, что вконец обессилела, прилегла возле ребенка.

В дверь неслышно вошла пожилая женщина, одетая в вышитое белое платье и повязанная сурбаном, как чалмой, – мать Праски. В руках она держала деревянную чашку, прикрытую капустным листом. Мягко ступая обутыми в онучи и лапти ногами, она прошла вперед, поставила чашку на стол. Осунувшееся, лицо Праски оживилось.

Анне, вот хорошо, что пришла... Места я себе не нахожу, анне...

Старушка непонимающе посмотрела на дочь добродушными желтыми глазами.

Отчего же, дочка, места-то не находишь?

Девчонку ведь я родила, анне...

И-и, стоит из-за этого убиваться!

Как же не стоит? Ведь нас, баб-то, нахлебниками зовут.

Ну так что ж. Бусинка дырявая – и та зря на полу не валяется, говорят старики. А девка и подавно найдет свое место, судьбу свою. Не горюй, ляг, отдохни.

Праски, несколько успокоившись, прилегла, а бабушка начала хлопотать вокруг внучки, готовить ее к первому купанью.

Ах ты какая: тощенькая, а голосистая! Вон как завизжала, не успела к воде поднести. На дедушку похожа. Нос-то не то, что у брата с сестренкой, не прямой. И лицо пошире... – приговаривала бабушка, умело поворачивая и поливая со всех сторон теплой водой крошечное тельце.

Да, она не такая будет славная, как Иван и Альдик, – сокрушенно проговорила Праски.

Не хай прежде времени. Вырастет – свое возьмет, – возразила бабушка. – Гляди, ручонки-то как крепко держат, жилистая, жить будет. Ишь, ты, синичка, а глаза-то, глаза-то, точь-в-точь бусинки...

Стараясь успокоить дочь, старушка без умолку щебетала над внучкой, а в душе сама сокрушалась не меньше ее, жалея заранее только что появившуюся на свет бедную душу. «Бедняжка ты моя, на беду, на горе уродилась. Бабий век – сорок бед, говорят. Дай, господи, тебе здоровья да терпенья, чтоб все беды перенесть, все насмешки пережить...» – думала про себя старушка и опасливо поглядывала на дочь, будто та могла догадаться об ее мыслях.

Ну, готово! – радостно, довольная делом своих рук, сказала бабушка .и положила рядом с матерью туго спеленатую чистой холстинкой дочурку. – А я пойду зыбку занесу.

Праски кормила дочь и благодарно глядела на мать, как та .ловко, несмотря на возраст, управлялась с зыбкой: протерла ее влажной тряпкой, застелила чистой соломой, покрыла сшитым из лоскутов покрывальцем. Потом просунула шест сквозь кольцо на потолке и подвесила зыбку.

А теперь пора и на место, – подошла она к сонной внучке, бережно отняла от материнской груди и, уложив ее на подушку, приподняла на вытянутых руках и трижды качнула в сторону печки, приговаривая: – Домовой, стереги внучку, береги дочку, не пугай сестричку!

После этого заклинания положила девочку в зыбку. Однако на этом старанья бабушки оградить внучку от всех бед не кончились – она взяла с полки старый нож без ручки и трижды обнесла его вокруг зыбки.

Железный забор горожу, злу дорогу прегражу! Иди прочь от ребенка, злыдень, из дому нашего иди прочь!

И, чтобы навсегда отрезать злу пути к внучке, подвесила нож к зыбке – пусть все недуги боятся железного духа.

Праски внимательно наблюдала за хлопотами матери, хотя и мало верила, что ее старания принесут дочке счастливую долю. А бабушка, видимо, вошла во вкус своих священнодействий и решила попробовать все, что было на ее памяти. Вот она вышла в сени и вернулась с клубком черной шерсти. Подошла к зыбке, распеленала внучку и перевязала ее запястья обеих рук и щиколотки ног черными нитками. Это тоже должно было избавить ребенка от злого духа, который мог сделать его хилым, болезненным, худосочным.

Старые люди так делали, Праски, вот и я, как сумела, сделала, – облегченно вздохнув, села она рядом с дочерью. – В баню приходи, отец еще давеча вытопил, как только керю сказал, что ты разрешилась.

Приду, анне.

Мед ешь, дочка, – сказала старуха, кивнув на ковш, что стоял на столе. – Отец постарался, пускай, говорит, теплого меду поест. Он для здоровья больно хорош.

Ладно, анне, потом с хлебом поем.

Хлеб, картошка, огурцы... Вот и вся еда. Молока-то с такой еды у тебя не будет, дочка. Так, видать, уж проживешь-то на постной яшке.

Что поделаешь, анне...

Может, яиц тебе сварить?

Не надо, мама, тратить. Иванюку вон еще за керосин восемнадцать штук должны.

Барашка хоть зарежьте тогда, все навар будет.

Ой, мама, без него нам с податями не расплатиться, продать придется.

Беда с вами, – горько сказала старуха, с состраданием; глядя на дочь. И морщинистое лицо ее еще больше сморщилось жалости к родному существу. Тяжело вздохнув, она ушла.

 

ОКРЕСТИЛИ...

 

В первое же воскресенье бабушка вызвалась окрестить внучку. Чтобы не вводить в лишние расходы дочь, крестной матерью решила стать сама. Завернув внучку в белое покрывальце и прикрыв сверху полой своего сохмана, она отправилась в церковь. С нею вместе пошла и соседка Плаги, она в один день с Праски родила сына.

Когда они подошли к церковной ограде, народ уже выходил из ворот: молебен окончился. В сторонке, у входа, сидели родители, пожелавшие окрестить в этот день своих детей. Низкорослый, толстый, похожий на кочан капусты поп переписывал фамилии и имена родителей. Вот очередь дошла до матери Праски. Едва она назвала имя зятя, как поп уставил на нее свои бесцветные ледяные глаза.

Митрий Ларионов не почитает святой храм, в церковь не ходит. И жена его не чтит господних правил – на пасху недодала три яйца. У меня все записано.

Старушка беспомощно заозиралась по сторонам.

Кто там у тебя – сын, дочь? – недовольным голосом спросил поп.

Дочка, Марией хотим назвать, – поспешно ответила старушка.

Остальные тоже робко заговорили:

А моего бы Мигулаем назвать...

Я свою Татюк хотела бы...

Мне наказывали Иваном...

Поп выждал, пока стихнут голоса, и произнес как приговор:

Нынче день Симеона, святого столпника, а мать его звали Марфой. Мальчишек всех окрестим Семенами, девчонок – Марфами. Вот так.

Уж больно не хочется мне свою дочку Марфой называть, – сказала одна из женщин.

Это почему же? – холодно спросил поп.

Недоброе это имя. У нас в деревне, сказывают, жил когда-то лихой человек, по фамилии Ракчей. Так у него была дочь Марфа, да такая злая, некрасивая, не приведи господь. А еще одна Марфа у нас в деревне есть, так она, говорят, связалась с конокрадами, водку пила, да так и загинула где-то... Потому и не хочется мне имя это своей дочке давать. Засмеют, да и боязно: а вдруг и она по их дорожке пойдет? Вот Анной бы славно назвать...

Другого имени на нынешний день нет. Сказал же: сыновья – Семены, дочери – Марфы, – еще тверже произнес поп и скривил губы в самодовольной ухмылке.

Но тут ему в пояс поклонилась другая женщина.

Батюшка, у меня двойня, оба сына. Неужто обоих Семенами окрестишь? А у меня ведь и старшенького Семеном зовут. Да разве ж можно, чтоб три сына и все три Семена были?

Поп молчал. Женщина продолжала умолять:

Батюшка, назови одного Григорием, а другого – Петром Христом-богом прошу...

Поп отозвал женщину в сторонку.

Неси три десятка яиц, будут тогда Петр и Григорий.

Да нет ведь, батюшка, ни яичка. Всех кур хорек перетаскал, двор-то без крыши...Батюшка, не гневи бога, не крести детей Семенами! – со слезами кинулась попу в ноги женщина. Поп, не глядя на нее, сопел над требником.

Утирая красные воспаленные глаза кончиком сурбана, к попу подошла Плаги.

Батюшка, сделай милость, запиши моего Леонидом, отец так наказывал.

Поп, оторвавшись от бумаг, удивленно взглянул на Плаги.

Это где ж ты такое имя выискала?

Плаги, часто-часто моргая, начала объяснять:

Мой муж Афанасий матросом на пароме служит. С ним там русский один напарником. Так у него сына, сказывает Леонидом зовут. Вот он и хотел, ежели сын родится, Леонидом назвать...

Ха-ха-ха! – заржал во весь беззубый рот поп. – Чего захотели, киреметники! Да неужто на слепого чувашина, что всю жизнь коптит в курной избе, доброе имя тратить? Семеном окрещу твоего сына! – взревел он, внезапно перестав смеяться.

Плаги в страхе и смятении попятилась назад, затерялась среди людей.

Видя все это, мать Праски уже не решилась вторично заявлять о своем желании назвать внучку Марией.

А поп разошелся вовсю:

Бога не боитесь, язычники! Не говеете, святую землю поганите своими грешными делами! А туда же – Леонидом окрести!..

И сделал так, как и сказал: всех мальчиков записал Семенами, всех девочек – Марфами. Мать троих Семенов вышла из церкви, обливаясь слезами. Остальные тоже шли подавленные, недовольные именами, отпущенными на долю их детей свирепым служителем бога.

Все это происходило в 1888 году в деревне Большие Куснары.

 

ДЕНЬ, С КОТОРОГО Я ПОМНЮ СЕБЯ

 

Ощущение, что я живу на свете, пришло ко мне так: открыла глаза и увидела солнечный свет. Он врывался в избу сквозь оконце, глядевшее на улицу, и заливал золотом пол, печку, нары, на которых лежу я... А в печи потрескивает огонь. И, хотя в .избе было прохладно, мне показалось, что я просто задыхаюсь от жара, исходящего от солнца и огня. Сбросив сохман, попыталась встать и пойти к солнечному оконцу, но тут же без сил упала на нары.

В избе, кажется, никого не было. Но вот послышались шаги, ко мне подошла сестра. Радостно-укоризненно посмотрела она на меня своими большими коричневыми глазами и, заботливо укрыв сохманом, оказала по-взрослому строго:

Не раздевайся, холодно ведь. Озябнешь – снова захвораешь.

В это время скрипнула дверь, и вперед с полными ведрами воды прошла мать. Сестра побежала за ней, и я услышала:

Марфа проснулась, мам. Сохман с себя сбросила, я ее снова укрыла.

Мать поспешно подошла ко мне. От ее белого платья, казалось, исходил такой же свет, как от солнца. Я очень обрадовалась, что вижу ее. А когда она потрогала своей холодной ладонью мой лоб, я была на седьмом небе от счастья. Я попыталась встать, но мать уложила меня.

Полежи еще, полежи, моя бедняжка. Вот выздоровеешь совсем – и посидишь, и во дворе да на улице побегаешь. И что за напасть на тебя такая? Как веретено, бывало, вертелась, а сейчас вон какая вареная стала. Шайтан побрал бы все эти болезни...

С умилением слушая плавную речь матери, я не заметила, как в избу вошел отец. Я увидела его только, когда он склонился над нарами, пристально вглядываясь в мое лицо.

Поправилась уж, видать, напрасно тетку Угахху позвали, – сказал он матери.

Да ,нет, не совсем, голова ай-яй горячая. Эх, несчастное дите. – Похлопав меня по спине, мать ушла в чулан.

А мне в самом деле опять стало плохо. Болит голова, и я не знаю, сплю или грежу наяву. Вдруг слышу голос матери:

Проходи, тетя Угахха, садись вот тут.

«Тетя Угахха?» Я невольно скидываю с себя сохман, пытаясь вскочить и броситься к матери. Но кроме как приподнять голову не хватает сил. Я с ужасом гляжу на сидящую поблизости страшную старуху, на мать, стоящую возле печки с каким-то недовольно-скучным лицом. Становится страшно, и я начинаю плакать. Ко мне подходит мать.

Не бойся, дочка, не бойся. Тетя Угахха тебя только вылечит, вот увидишь.

Я, чтобы не видеть некрасивую кудлатую старуху, закрываю глаза. Вскоре до меня доносится ее невнятное лопотанье. Приоткрыв один глаз, вижу: старуха взяла в правую руку нитку с привязанной к ней костью, а левой раскачивает ее из стороны в сторону. Ее толстые безобразные губы все время двигаются – она лопочет какие-то заклинания. Не знаю, сколько времени продолжалась эта комедия, но вот знахарка сунула все свои принадлежности за пазуху, многозначительно помолчала и сказала матери:

Арзюри привязался к ребенку.

Наверно, он самый, – согласилась мать. – Уж больно ночью она бредит.

До болезни, не знаешь, где она ходила?

Да в Ахтин овраг они все бегали с большими ребятишками...

О-о, в том овраге он неотлучно и живет. Помню, как раз в том овраге лошадь пастуха убила. Вот дух-то его и мучает людей. Подать ему надо, пусть утешится съестным. Давай хлеб да дверь отвори.

Мать вынесла из чулана полкаравая хлеба и подала Угаххе. Распахнула настежь дверь. Сквозь щели в сенной крыше пробивались красные столбики заходящего солнца. Старуха, зажав хлеб за пазухой, застыла перед порогом, пристально вглядываясь подслеповатыми глазами в глубь сеней. Вот она как будто заметила там что-то и стала смотреть еще внимательней. Смотрит, смотрит и поклонится. Под конец она стала на колени, отвесила три земных поклона и встала. Закрыв дверь, подошла к нарам, уселась на оплетенный из лыка табурет и снова залопотала. Я уже не боюсь ее, с любопытством гляжу на все ее проделки. Вот она отломила от краюхи кусок, обнесла его над моей головой и бросила в деревянную чашку, что стоит в моих ногах. Так она раскрошила все полкаравая.

Как стемнеет, отнесешь в Ахтин овраг, разбросай и не оглядывайся, иди домой. Да, гляди, люди бы не увидели, иначе толку не будет, – сказала напоследок старуха матери, погрозив крючковатым пальцем.

Мать отблагодарила знахарку холстом. Та, все еще бормоча что-то, оскалила длинный желтый зуб в непонятной гримасе, – видать, маловато холстинки-то мать отрезала.

Тавдабусь, Праски, – все же выдавила из себя старуха. – Дите завтра же побежит, как резвый ягненок.

Угахха сунула холст за пазуху и скрылась. Однако предсказания ее не сбылись: я провалялась в постели почти до самого лета.

 

МОИ НЕСЧАСТЬЯ

 

Я уже чуть-чуть выше стола. Мне даже не надо вставать на цыпочки, чтобы увидеть, лежит на нем что или нет. Я целыми днями бегаю по пятам за сестрой или за матерью, пытаюсь делать то же, что и они, но им почему-то не по душе моя помощь. Начну пол подметать, а сестра тут как тут: «Ну, погнала весь мусор в передний угол!»и отберет у меня веник, спрячет подальше. Очень мне становится обидно.

А однажды я такое натворила, что и сейчас вспомнить боязно. Вижуна приступке, скамейке возле печки, стоит ведро, рядомсестра и так пристально смотрит в него, что я прямо сгораю от любопытства: что же там может быть? Только отошла сестра к окошку, я быстро вскарабкалась на скамейку, наклонила ведро к себе. Шакр-р!загремели о жестяные бока яйца и одно за другим ляп! ляп! пошлепались на пол. Сестра обезумела, увидев, как по полу расползаются бело-желтые круги.

Что ты наделала, ведьма этакая? Ведь мать теперь убьет тебя! На соль припасли эти яйца, что теперь делать будем?Чуть не плача, она стала подбирать уцелевшие и треснутые яйца.

Я, едва живая от страха, со слезами бросилась во двор и спряталась в конюшне, зарылась в солому. Сижу в ней, как сурок, и думаю: что же теперь будет мне за разбитые яйца? Много ли, мало ли просидела, слышусестра зовет меня. Я еще глубже в солому зарылась. Чувствую, сестра зашла в конюшню. Затаилась и жду. Поглядев во все углы, она ушла. Я .высунула голову из соломы и стала дремать, потом, вероятно, уснула и проспала довольно долго, потому что во дворе уже блеяли овцы, слышен был разговорговорили сестра с матерью. Я снова зарылась в солому, оставив однако щелочку для глаз. Вдруг дверь конюшни распахнулась, и кто-то впустил лошадь. Та вначале прошла к колоде, в которой для нее готовили месиво, но, не обнаружив еды, направилась к соломе. Вот она уже почти добралась до меня, и тут я взвизгнула от страшной болилошадь наступила мне на ногу.

В конюшню вбежал отец.

Что такое? Лошадь, что ли, пнула тебя? И зачем ты здесь?подхватил он меня на руки, а лицо у самого пепельно-серое.

Я рассказала, как оказалась здесь и что лошадь отдавила мне ногу. Сама продолжаю всхлипывать уже не столько от боли, сколько от предстоящей расплаты за разбитые яйца.

Ну, будет хныкать,успокаивает меня отец, выводя за руку из конюшни,айда в избу, а то потеряли тебя совсем.

Нога у меня распухла, и я не могу на. нее ступить, прыгаю, как воробей. Мать и сестра стоят во дворе. Я допрыгала до амбара и села.

Праски, ты уж не бей ее, она и так перепугалась: лошадь ей на ногу наступила, в соломе она спряталась. Пощупай-ка ногу-то, кость не переломилась?

Мать осмотрела мою ногу, помяла ступню, согнула в суставе, потерла.

Вроде, кость нетронута, только на двух пальцах вон кровь свернулась,—сказала мать и повела меня в дом. Взяв под мышки, усадила за стол, принесла в моей маленькой глиняной чашке яшку. Я хлебнула и тут же отложила ложку. Яшка была несоленая.

Мам, ты же забыла посолить,говорю матери.

Соли-то нет ни щепотки, доченька.

В лавке у Иванюка бы купила.

Да вот хотела купить и яиц десяток накопила, только ты ведь сама их разбила. Теперь жди, когда две курицы нанесут еще десяток яиц, а пока придется есть без соли.

И мать тяжело вздохнула. Я же с аппетитом принялась за несоленую яшку.

 

Мне очень нравилось ходить с матерью в сарай за дровами. Бывало, возьму одно полено, принесу в избу, мать похлопает меня по спине и скажет:

Молодец, работящая дочка у меня растет.

А мне от этой похвалы еще больше хочется помогать ей. И вот как-то стою и гляжу: мать месит тесто. Муки не хватило, и она, взяв деревянную чашку, пошла к соседям попросить взаймы. Едва за нею захлопнулась дверь, я взобралась на скамейку, где стояла квашонка с тестом, и, запустив руки в тесто, начала месить. Тесто налипло мне на руки, и я, чтобы избавиться от него, стала трясти руками. На пол стали шлепаться целые лепешки, а остатки я вытерла о платье. Когда вернулась с мукой мать, я не только сама вся вымазалась, но и на полу, около печки, на нарахвсюду было тесто. А о платье и говорить нечего: чистого местечка не осталось.

Мать, увидев все это, заохала:

Ах, тур-тур! Чего ты наделала? Платье-то, платье начто похоже?

А я слезла с табуретки и как ни в чем не бывало поглядываю на дело своих рук.

Ты зачем к тесту подошла?

Помочь тебе хотела...

Мать еле заметно улыбнулась, но лицо ее тут же потускнело,

Сколько теста извела, помощница. Мука-то ведь последняя была. Как теперь дотянем, пока отец с братом вернутся?

На глазах матери появились слезы. Я молча вышла во двор и щепкой стала соскребать тесто со своего платья.

Казалось, не будет конца моим несчастьям, и все они происходили из-за моей наивности. Но, пожалуй, самая страшная из всех моих бедэто то, как я тонула. И если бы не кузнец, не было бы меня в живых.

Я играла на лужайке возле дома. Вдруг вижу, идет моя сестра с подружкой, по всей вероятности, на речку купаться. Я ударилась вслед за ними. Оступившись на пригорке, я со всего размаху упала на землю и поранила палец на ноге. Заревела так громко, что сестра сразу подбежала ко мне. Глотая слезы, спрашиваю ее, куда они собрались, и говорю, что тоже пойду с ними. Сестра молча взяла меня за руку, и мы пошли по берегу Аниша.

Солнце стояло в самом зените, было очень знойно. Вода на реке казалась застывшей, как зеркало, даже глазам больно смотреть. На берегу, под раскидистыми ветлами, резвятся дети, некоторые с криком и смехом барахтаются в воде. Мы проходим мимо кузницы, откуда доносятся методичные удары молота о наковальню. Одетый в красную рубаху и кожаный фартук кузнец-богатырь кует что-то. Недалеко от кузницы, прямо на земле, играет его дочурка. Желтоволосая, в розовом ситцевом платьице, она похожа на красивую бабочку. Мне хочется разглядеть ее вблизи, поиграть с ней, но я не смею ее отца.

Мы идем по тенистой прохладной тропинке. Палец мой болит теперь еще сильнее, и я отстаю от старших. Сестра замечает это и говорит мне:

Не ходи с нами дальше. Иди вон с Катей поиграй.

Но я упрямо иду за ними, а сама все время оглядываюсь на мелькающую сквозь кусты Катю. «Может, и вправду пойти поиграть с ней, пока отец не видит?»думаю.

Ну, тогда оставайся здесь, сейчас нарву тебе цветов,говорит, подмигивая подружке, сестра.Мы прогоним собаку, что за тобой гонится, и сейчас же вернемся сюда.

Вскоре они вернулись с целой охапкой цветов.

Вот, играй, только к воде близко не подходи, водяной поймает,— наказала мне сестра.

Я посадила цветы в мягкий песок, огородила их забором из палочек, проложила между ними дорожки. Но вскоре мне стало скучно, и я, забыв про ушибленный палец, встала. И тут увидела на другом берегу сестру с подружкой. Подбежала к самой воде и, ухватившись руками за прутья, крикнула что есть силы:

Вы куда-а?

Сиди-и там же-е! Мы тебе принесем булдрана-а*!— тонким голосом отозвалась сестра.

Мне стало обидно, что они меня обманули, и я горько расплакалась. И тут, взглянув в воду, я увидела прямо перед собой плачущую девочку. От удивления я даже перестала плакать. Смотрюи девочка закрыла рот, глядит прямо на меня. Я вытерла нос подолом платьядевочка проделала то же самое. Я рассмеяласьона тоже. Вдобавок, на ней такое же белое платье, как и на мне. Даже ссадина на коленке—вчера я взобралась на забор, а потом шлепнулась оттудау нее точь-в-точь на том же месте, что и у меня. И ноги даже чуть кривые, и низенькая она, как и я, рыжеватые реденькие волосы чуть спущены на лоб, карие глаза смотрят широко и удивленно.

Долго я простояла, разглядывая в воде самое себя и никак не догадываясь, что это мое отражение. Вдруг за моей спиной послышались шаги. Я оглянулась. По тропинке шел мужчина в черном картузе, в пиджаке из синего сукна и таких же шароварах, в сапогах. Поравнявшись со мной, он взглянул на менямне показалось, очень сердито. И ноги мои вдруг поскользнулись, я выпустила ветку, за которую все время держалась, и, дико вскрикнув, скатилась с берега в воду.

...Темно. Кажется, что на меня навалили что-то очень тяжелое, и я не могу шевельнуться. Но вот слышу голоса, вначале слабые, потом — все громче и яснее. Открываю глаза. Вверху лазурное небо, солнце, белые, словно кружевные, облака...

Глаза открыла,говорит кто-то.

Надо мной склонился кузнец и смотрит своими ясными ласковыми глазами. Его кумачовая рубаха прилипла к телу, а с вьющихся черных волос мне на лицо капает вода.

Ну, ну, не закрывай глаза-то, теперь уж будешь жить,говорит он, растягивая губы в улыбке.

Я приподняла голову, огляделась. Оказывается, лежу на берегу речки, а около меня, кроме кузнеца, стоят его дочка Катя и женщина с мотыгой в руках. Катя смотрит расширенными от страха васильковыми глазами, вот-вот расплачется.

Как тебя, Гаврила, бог надоумил сюда прибежать?—спрашивает женщина.

Да не бог, а Катя. Примчалась с плачем и говорит: девочка утонула. Ну, я бегом сюда да в воду, в то место, куда Катя показала. Шарю по дну, голова ребячья попалась. Вытащил. Она уж посинела, не дышит. Я ее вниз головой подержал, из нее и полилась вода. Так и ожила,неторопливо, уже спокойно рассказывал кузнец.

А я мотыжу картошку в огороде,—снова заговорила женщина,—вдруг слышу: ребенок страшно закричал. В это время как раз Шешле Ягур проходит. Чей там ребенок кричит, спрашиваю что стряслось? «Да чья-то девчонка, видать, утонула»,отвечает и идет дальше... Эх, и человек ты, думаю. Камень, и тот вроде теплее бывает.

Да неужто у богача душа за бедных болит? Никто ему не нужен, кроме самого себя!сверкнул глазами кузнец.

Катя подошла ко мне и, присев на корточки, стала распутывать мои мокрые волосы. В это время и подбежала запыхавшаяся мать.

Эх, горе ты мое, горюшко! Зачем к воде-то подошла, зачем? Ведь утонула бы, если не добрые люди! И знать бы никто не знал! Ох-хо-хо!..запричитала она, поднимая меня с земли оглядывая так, как будто видела впервые. Потом, успокоившись немного, повернулась к кузнецу:

Всю жизнь будем за тебя богу молиться, Гаврила. Уж не знаю, как тебя благодарить за дочку...

Брось, Праски, ерунду-то городить! Чего уж там! В беде не помочь человекукак же иначе?

И кузнец, широко ступая босыми ногами, зашагал к кузнице. Катя вприпрыжку побежала за ним.

Ушла в свой огород и женщина с мотыгой. Мать собрала в пучок мои мокрые волосы, отряхнула с платья налипшие водоросли, взяла за руку, и мы пошли домой. Я уже окончательно пришла в себя и была страшно рада, что жива, что иду рядом с матерью домой. По дороге я поминутно оглядывалась, чтобы еще раз увидеть своего спасителя, кузнеца.

Как мне потом рассказывала мать, было мне в ту роковую пору шесть лет.